Перейти к основному содержанию

Хлебозор

Михаил Суворов ("Школьный Вестник" №5 за 2018 год)
Из рукописи поэта, написанной по Брайлю в 1964 году и обнаруженной в его архиве в 2017 году

ХЛЕБОЗОР

Мы ехали на запад. Мы почти догоняли заходящее солнце, и потому июльский вечер наплывал медленно. Но едва машина миновала село Новопетровское, как синева стала быстро сгущаться. Заструился в низинах туман, и покосы зазвучали вдруг ароматом подсыхающих трав.
Симфония запахов, нереально осязаемых, чуть грустная, но торжественная, кружила нам головы. Мы различали басовитый, навязчиво-горький запах полыни. Переплетая его, словно вьюнок, на высокой ноте трепетал медовый запах луговой кашки. И, приглушая, выравнивая гамму резких запахов, ласково и вдохновенно звучала прохладная мята. Концертный зал природы, которому нет ни конца, ни края, такой привычный для сельского жителя, нам, горожанам, казался чудом. Впрочем, это и было чудо. Потому что никакая парфюмерия, как бы ни тщился человек, пока ещё не в силах перещеголять всего того, что создаёт в своих потаённых лабораториях земля.
Распаханная или заболоченная, раскалённая зноем или напоённая дождём, она трудится для нас, не требуя ни наград, ни почестей. В самой сути земли заложено, чтоб над ней сияло солнце, чтоб на ней цвели сады, смеялись дети, улыбались женщины. А руины на ней, зола и пепел пожарищ, трещины траншей и воронки от бомб — противоестественно. И только тот счастлив на земле, кто несёт в себе гордое сознание, что он сын её, что он надежда её.
…Машина плавно съехала с дороги и остановилась на песчаной обочине. Мотор заглох, и в открытые окна хлынула тишина. Её пронизало сверкающее журчание — это неугомонные сверчки щедро и весело расточали своё заливистое серебро. А за холмами и лесами, там, где раскинулся мой родной город Руза, чуть выше насупленных бровей горизонта, играли молчаливые сполохи. Они выхватывали из голубоватого сумрака то блестящую петлю реки с застывшей на воде лодкой, то поле глазастых подсолнухов, то широкий клин уже цветущей ржи. Было что-то мистическое в этих немых и загадочных вспышках. Конечно, можно сказать и сказать совершенно точно, что это гроза, далёкая и потому неслышная. Но в наших краях негромко и таинственно говорят, что это хлебозор, он удлиняет день, и в такие вечера, и в такие ночи хлеба наливаются золотыми соками земли.
Поди угадай, чего здесь больше: мудрости или поэзии. Впрочем, мудрость без поэзии, как и поэзия без мудрости, едва ли могут существовать.
Очарование было такое, что я вышел из машины, взволнованно закурил, не в силах унять растревоженное сердце. Видно так уж устроен человек, что одно явление воскрешает в душе его контуры другого. И хочешь ты этого или нет, это другое властно вторгается в наше бытие. Неподвижная, словно дремавшая доселе память начинает стремительно разматывать тугой клубок прошлого.
И побежало под колеса зелёного грузовичка только что асфальтированное шоссе.
Мы сидим в кузове. Притихшие и растерянные. Мать, иконописно сложив руки на груди, смотрит невидящими глазами куда-то вдаль. А тут вдали распахивают простор голубые зарницы. Наливаются хлеба теплом и светом. Но придется ли нам их убирать? Ощутим ли мы на своих ладонях сытую тяжесть зерна? Грозным эхом докатились до нас первые взрывы войны.
Заметались по дорогам и тропинкам сельские почтальоны. Засуетились, запричитали испуганные женщины. Отец вытащил из сундука гимнастерку, фуражку. Почистил сапоги, снял с гвоздя вещевой мешок — давно ли отгремела финская! Подкатила к фабричной конторе полуторка. Плачьте, не плачьте, жёны: надо!
Мы провожали отца до Рузы. Он улыбался, рассказывал смешные истории, и в его голубых глазах, словно веснушки, блестели золотые искорки. Как я тогда завидовал ему, завидовал всем, кто ехал на войну. Отец, хорошо знавший меня, угадывая мои потаённые мысли, щёлкнул меня по носу: «Что, на фронт хочешь? Мать, может, и его отпустишь? Дадим фашистам жару, ведь мы Суворовы!»
Мать осуждающе качала головой и не торопилась смахивать слёзы с потемневших и осунувшихся вдруг щёк. Я почти понимал её горе. Она оставалась одна с нами тремя, с тремя мальчишками, с тремя ртами. А хозяйства никакого: пять кур да несколько грядок картошки. Вернётся ли отец? Отца могут убить! Ужас этого осознания буквально парализовал её. Она, уйдя в себя, то подолгу молчала, то начинала тонко в голос плакать. Я гнал от себя мрачные мысли, я просто не хотел думать, что на войне убивают. В душе каждого мальчишки живёт жажда романтики боя, романтики наивной, ложной.
Но мужчина уже формируется в нём, в пацане. И не только озорство или любопытство зовёт его в драку, в пекло. В трудные минуты, хотя и не до конца осознанно, пробуждается в нём мужчина, солдат, который должен защитить близких, дом, родную речку, заросшую тростником и кувшинками, полевые тропинки, вдоль которых синим пламенем переливаются васильки, березняк, где знойно пахнет земляника, где наряжаются в цветные платочки крепкие сыроежки…
Родные места! Именно отсюда начинается та великая земля, имя которой — Родина. Именно здесь пестуется, вызревает та великая любовь, которая рождает мужество, рождает подвиг.
Отец, наверное, отлично понимал это и, чтобы утешить меня, уже спрыгнув на землю возле райвоенкомата, сказал дрогнувшим голосом: «Оставляю всех на тебя, береги маму!» Притянул к себе мою рыжую шальную головёнку и выдохнул в самое ухо: «Прощай, сынок!» И зашагал, не оглядываясь, вливаясь в общий поток, чуть сбив на затылок фуражку, в гимнастёрке, подпоясанной широким ремнём. В блестящих хромовых сапогах, ладный, стремительный.
Таким он и запомнился, таким он и ушёл от нас навсегда. Сколько отцов и братьев ушло тогда навсегда! Одни не успели вырастить своих сыновей, другие не успели даже жениться, а родоначальниками каких прекрасных династий они могли бы стать!
Но война — это не только грохочущий бой, кровь и пожары, это ещё и конец детству. Мальчишки брались за косы, садились на тракторы и жнейки — без хлеба не повоюешь. Они вставали к станкам и делали своё недетское дело — оружие. В один день изменилось лицо нашего посёлка. Он насторожился, посуровел. Окна домов были перекрещены бумажными полосами, словно пулемётными лентами. Люди стали напряжёнными, всегда чего-то ожидающими. Мне казалось, что я слышу, как звенят их натянутые нервы. Фабричный гудок басил теперь только два раза в сутки: в шесть утра и в шесть вечера, с работы и на работу. Медпункт пустовал: никто не хотел и не мог теперь болеть.
В голубом глубоком небе однажды в полдень блеснули самолёты — гости тогда редкие, а потому любопытные. Но вели они себя странно. Они играли, догоняя и обгоняя друг друга: переворачивались брюхом к солнцу, ложились на крыло, лениво и беззаботно. То взмывали вверх, то начинали кружиться, что-то высматривая, то стремительно ныряли вниз, вонзая в землю трескучие пулемётные очереди. Снова нежились на солнце, покачивая крыльями, будто плавниками две серебристые уверенные в себе хищные рыбы.
Кто-то глухо и обречённо обронил: «Пожаловали и к нам, гады, ох-ма!»
Я ещё не всё до конца осознал, не всё понял, как из-за кромки дальнего леса вымахнули три тупоносых, краснозвёздных истребителя. Они, казалось, застыли на миг, к чему-то приглядываясь, и круто пошли в зенит. Ослепительный свет поглотил их. Но через секунду они сомкнулись строем, крыло к крылу, обрушили смертоносный огонь на первого фашиста. Тот, вздрогнув, как-то осел на хвост, разломился пополам и рухнул тусклым дымящимся костром.
Его напарник клюнул от неожиданности носом, шарахнулся в сторону и, виляя, как заяц, помчался на запад. «Струсил, гад! Так сказать, наших, как-никак, тройка!» Бабка, высокая и плоская, как доска, передразнила говорившего: «Т-тройка, а, сосчитал. А знаешь ты арихметику? Да нешто они втроём? Земля наша, а леса, а речка, а мы? Где они разбойничают, эти! — И она качнула головой в сторону удравшего самолёта: — В нашем небушке, над нашим хлебушком. Спустись к нам наш подраненный сокол, мы бы его и подлечили, и утешили. А выпрыгни к нам энтот, подгоревший, мы бы его!»
Она рванулась к изгороди, выхватила здоровенный кол и внушительно потрясла им. «Корней у них нет, вот что! А без корней сколько руками ни маши, всё равно о землю грянешь!» Она воткнула кол на место, пригодится, мол, и крупно, по-мужски зашагала к дому.
Люди потоптались немного, посудачили и тоже разошлись. Каждый уносил в душе горькую тяжесть, горькие думы свои. Всем было ясно, что гроза приближается, что захлестнёт она и наши подмосковные края. Вой ночной сирены всё чаще обрывал беспокойный сон и выметал жителей посёлка из домов. Мать одевала нас в зимние пальто, нахлобучивала шапки и выталкивала на улицу.
Почему мы надевали зимнее, не знаю, на всякий случай, наверное, мало ли что — впереди зима. К тому же дни хоть и были тёплыми, нас била невольная дрожь.
В посёлке ни огонька, земля придавлена тьмой, а над нами гудящее, пламенеющее небо. Торопливо прощупывали высокую даль снопы прожекторов. Они то сходились, трепетные и угрожающие, а то расходились, чтоб через секунду снова вонзиться в небо и не пропустить врага. Словно ошалелый пчелиный рой, метались трассирующие пули. Они проносились над нами колючими цветными пунктирами. Мои братишки прижимались ко мне, тараща испуганные глазёнки. Витька, веснушчатый, напористый, помалкивал и вздыхал.
Толька, худенький, белобровый, судорожно всхлипывал и вытирал нос рукавом. Я обнимал их за плечи, стараясь скрыть собственный животный страх. Я каждой клеточкой дрожащего тела чувствовал нашу беззащитность. Это злило меня. Я начинал азартно свистеть, даже, кажется, кричать, когда из-под туч срывался вдруг факел горящего самолёта.
А на западе, почти не мигая, стояло плотное зарево. Уже никто не говорил, что это хлебозор. Мистики не было, не было и поэзии.
Мы знали, что где-то рушатся в огне дома, умирают люди, что земля задыхается от дыма и крови. Там был и наш отец. Жив ли он?

Дата публикации: 
понедельник, июля 2, 2018
Автор публикации: 
Михаил Суворов